Однажды, уже под вечер, в дверь нашей квартиры постучали. Вошел солдат с костылем и деревянной ногой и спросил мою мать. Матери не было дома, но она должна была скоро прийти. Тогда солдат сказал, что он товарищ моего отца, служил с ним в одном полку, а сейчас едет навовсе домой, в деревню нашего уезда, и привез нам от отца поклон и письмо.
Он сел на стул, поставил к печке костыль и, порывшись за пазухой, достал оттуда замасленное письмо. Меня сразу же удивила необычайная толщина пакета. Отец никогда не присылал таких толстых писем, и я решил, что, вероятно, в письмо вложены фотографии.
– Вы с ним вместе служили в одном полку? – спросил я, с любопытством разглядывая худое, как мне показалось, угрюмое лицо солдата, серую измятую шинель с георгиевским крестиком и грубую деревяшку, приделанную к правой ноге.
– И в одном полку, и в одной роте, и в одном взводе, и в окопе рядом, локоть к локтю… Ты его сын, что ли, будешь?
– Сын.
– Вот что! Борис, значит? Знаю. Слыхал от отца. Тут и тебе посылка есть. Только отец наказывал, чтобы спрятал ты ее и не трогал до тех пор, пока он не вернется.
Солдат полез в самодельную кожаную сумку, сшитую из голенища; при каждом его движении по комнате распространялись волны тяжелого запаха йодоформа.
Он вынул завернутый в тряпку и туго перевязанный сверток и подал его мне. Сверток был небольшой, а тяжелый. Я хотел вскрыть его, но солдат сказал:
– Погоди, не торопись. Успеешь еще посмотреть.
– Ну, как у нас на фронте, как идут сражения, какой дух у наших войск? – спросил я спокойно и солидно.
Солдат посмотрел на меня и прищурился. Под его тяжелым, немного насмешливым взглядом я смутился, и самый вопрос показался мне каким-то напыщенным и надуманным.
– Ишь ты! – И солдат улыбнулся. – Какой дух? Известное дело, милый… Какой дух в окопе может быть… Тяжелый дух. Хуже, чем в нужнике.
Он достал кисет, молча свернул цигарку, выпустил сильную струю едкого махорочного дыма и, глядя мимо меня на покрасневшее от заката окно, добавил:
– Обрыдло все, очертенело все до горечи. И конца что-то не видно.
Вошла мать. Увидев солдата, она остановилась у двери и ухватилась рукой за дверную скобу.
– Что… что случилось? – тихо спросила она побелевшими губами. – Что-нибудь про Алексея?
– Папа письмо прислал! – завопил я. – Толстое… наверное, с фотографиями, и мне тоже подарок прислал.
– Жив, здоров? – спрашивала мать, сбрасывая шаль. – А я как увидала с порога серую шинель, так у меня сердце ёкнуло. Наверное, думаю, с отцом что-нибудь случилось.
– Пока не случилось, – ответил солдат. – Низко кланяется, вот – пакет просил передать. Не хотел он по почте… Почта ныне ненадежная.
Мать разорвала конверт. Никаких фотографий в нем не было, только пачка замасленных, исписанных листков.
К одному из них пристал комок глины и зеленая засохшая травинка.
Я развернул сверток – там лежал небольшой маузер и запасная обойма.
– Что еще отец выдумал! – сказала недовольно мать. – Разве это игрушка?
– Ничего, – ответил солдат. – Что у тебя сын дурной, что ли? Гляди-ка, ведь он вон уже какой, с меня ростом скоро будет. Пусть спрячет пока. Хороший пистолет. Его Алексей в германском окопе нашел. Хорошая штука. Потом всегда пригодиться может.
Я потрогал холодную точеную рукоятку и, осторожно завернув маузер, положил его в ящик.
Солдат пил у нас чай. Выпил стаканов семь и все рассказывал нам про отца и про войну. Я выпил всего полстакана, а мать и вовсе не дотронулась до чашки. Порывшись в своих склянках, она достала пузырек со спиртом и налила солдату. Солдат сощурился, долил спирт водой и, медленно выпив водку, вздохнул и покачал головой.
– Жисть никуда пошла, – сказал он, отодвигая стакан. – Из дома писали, что хозяйство прахом идет. А чем помочь было можно? Сами голодали месяцами. Такая тоска брала, что думаешь – хоть бы один конец. Замотались люди в доску. Бывало, иногда закипит душа, как ржавая вода в котелке. Эх, думаешь, была бы сила, плюнул бы… и повернул обратно. Пусть воюет, кто хочет, а я у немца ничего не занимал, и он мне ничего не должен! Мы с Алексеем много про это говорили. Ночи долгие… Спать блоха не дает. Только вся и утеха, что песни да разговоры. Иной раз плакать бы впору или удавить кого, а ты сядешь и запоешь. Плакать – слез нету. Злость сорвать на ком следует – руки коротки. Эх, говоришь, ребята, друзья хорошие, товарищи милые, давайте хоть песню споем!
Лицо солдата покраснело, покрылось влагой, и по комнате гуще и гуще расходился запах йодоформа. Я открыл окно. Сразу пахнуло вечерней свежестью, прелью сложенного во дворах сена и переспелой вишней.
Я сидел на подоконнике, чертил пальцем по стеклу и слушал, что говорил солдат. Слова солдата оставляли на душе осадок горькой сухой пыли, и эта пыль постепенно обволакивала густым налетом все до тех пор четкие и понятные для меня представления о войне, о ее героях и ее святом значении. Я почти с ненавистью смотрел на солдата. Он снял пояс, расстегнул мокрый ворот рубахи и, видимо опьянев, продолжал:
– Смерть, конечно, плохо Но не смертью еще война плоха, а обидою. На смерть не обидно. Это уже такой закон, чтобы рано ли, поздно ли, а человеку помереть. А кто выдумал такой закон, чтобы воевать? Я не выдумывал… ты не выдумывал, он не выдумывал, а кто-то да выдумал. Так вот, кабы был господь бог всемогущ, всеблаг и всемилостив, как об этом в книгах пишут, пусть призвал бы он того человека и сказал ему: «А дай-ка мне ответ, для каких нужд втравил ты в войну миллионы народов? Какая им и какая тебе от этого выгода? Выкладывай все начистоту, чтобы всем было ясно и понятно». Только… – Тут солдат покачнулся и чуть не уронил стакан. – Только… не любит что-то господь в земные дела вмешиваться. Ну что же, подождем, потерпим. Мы – народ терпеливый. Но уж когда будет терпению край, тогда, видно, придется самим разыскивать и судей и ответчиков.